![[personal profile]](https://www.dreamwidth.org/img/silk/identity/user.png)
Перед майскими позвонил Мишка и позвал на охоту.
— Ночь скорым до Няндомы, потом на местном. Это мои места — уток там можно руками ловить. После окончания Второго меда Мишку забрали в армию и отправили на север врачëм в лагеря для нарушителей социалистической законности. От двух лет жизни среди зэков и охранников можно было сойти с ума или спиться, но Мишку спасла охота — все выходные он бродил по тайге с ружьëм и натасканной им приблудной дворнягой. Подружились мы летом в Коктебеле, куда он приезжал греться на солнышке и лечиться от спермотоксикоза.
— Не пожалеешь, — обрадовался Мишка моему невнятному «ну…». — Возьми водки и, на всякий случай, пару банок тушонки. Палатка не нужна — жилье найдëм. Завтра в девятнадцать на Ярославском, у касс дальнего следования. Мы купили билеты за двадцать минут до отхода скорого Москва-Архангельск, погрузились в плацкартный, выпили, пожевали хлеба с «Докторской», покурили в тамбуре и разлеглись по полкам. Разбудил меня пронзительный голос проводницы: «Няндома! Няндома! Стоянка пять минут!». Мишка был уже на ногах.
— Выходим, дальше на местном. Мы спрятались от промозглого холода внутри облезлого станционного павильона, на двери которого висела побитая временем, чудом пережившая революции и войны эмалированная табличка с надписью «Пассажирское зало». Местный до Плесецка был переполнен — народ ехал на работу.
— Я его знаю… — Мишка перешëл в дальний конец вагона и подсел к какому-то майору.
— От Пуксы будет дрезина, — сказал он вернувшись, — a на Пуксозере есть брошенная зона. Там и заночуем.
— Как это брошенная? — удивился я.
— Закрыта за ненадобностью. Майор сказал, что неделю назад туда гоняли зэков на субботник, так они там всё разломали, чтобы беглые не прятались.
— Пукса, — сказал Мишка, когда поезд замедлил ход. Мы подхватили рюкзаки и чехлы с ружьями, и спустились на низкий перрон. Из другого конца вагона появился майор, призывно махнул рукой и пошёл к вагончику автодрезины на параллельной узкоколейке. Мы потянулись следом. Из кабины выглянул машинист и вопросительно посмотрел на нас с Мишкой, но майор его успокоил: «Эти со мной». Внутри сидело несколько человек в форме Внутренних войск. Вагончик разогнался и покатил по просеке между двумя стенами леса. Снежный покров уходил глубоко в чащу.
— Вы, парни, похоже на тягу собрались? Самое время, — съехидничал один из прапоров.
— Не язви, Федор, может ещё распогодится, — вмешалась шарообразная тëтка в погонах сержанта и сделала мне глазки. — Весну ж никто не отменял… Когда вагончик притормозил, мы спрыгнули с подножки и съехали на задницах с обледенелой насыпи. Автодрезина зажужжала, набрала скорость и, затихнув, растаяла в утреннем мареве. Несколько секунд мы разглядывали чëрно-белый пейзаж — снег, белëсое утреннее солнце, длинные тени от двух десятков изб на вырубке вдоль замëрзшего озера, и обступивший деревню с трех сторон лес. Стояла мёртвая тишина, не было слышно ни птиц, ни шума ветра, ни звуков утренней деревни — радио, петухов и мычания скота. Воздух был насыщен холодной влагой. Мишка, а следом и я, закинули поклажу за спину и пошли к проёму ворот в окружавшем деревню покосившемся высоком заборе с обрывками колючей проволоки поверху. Рядом с проёмом валялись сорванные с петель створки и опрокинутая будка часового.
— А ты здесь раньше бывал? — спросил я Мишку.
— Ну…
— И что это такое?
— Общий режим. По избам зэки, человек двести. В тех, что побольше начальство и охрана, в самой большой клуб. Зэковский субботник явно удался — деревня выглядела как после бомбежки. От большинства изб остались груды бревен, но мы нашли дом, в котором сохранились стены и значительная часть крыши и печной трубы. Ещё час ушёл на то, чтобы выгрести из светёлки мусор, забить досками рабитые окна и навесить обратно дверь. Мишка продолжал хлопотать по хозяйству, а я взял фляги и котелки и отправился за водой. Можно было растопить снег, но я решил осмотреться. Тропинка через глубокий, уже подтаявший снег вывела меня к озеру, а потом к черневшей метрах в ста от берега квадратной проруби. Намерзший за долгую зиму толстый лед был на срезе по-весеннему серым и ноздреватым. День был в разгаре, но солнечный диск почти касался чёрной полосы леса на дальнем берегу озера. Я подумал, что зимой в этих широтах солнце выходит всего часа на два-три, опустился на колени, зачерпнул котелком из проруби и жадно напился. Вода была такой студёной, что заболели зубы. В избе было тепло — стараниями Мишки в полуразбитой печи полыхал огонь. Вскоре в котелках булькала гречка и заваривался чай. Мы размешали в каше банку тушонки, махнули по сто для сугрева, с аппетитом поели, развалились на спальниках и блаженно закурили.
— Странный какой-то чай, — поморщился Мишка, отхлебнув из кружки. Я сделал глоток — напиток оттдавал горечью несмотря на две ложки сахара.
— Индийский, со слоном, купил в гастрономе рядом с домом… Скажи, а много тут лагерей?
— Сейчас, наверное, штук десять. Есть общие, два строгого режима и один женский, километров десять отсюда. Раньше, говорят, было больше.
— Это когда?
— До войны. Здесь тогда зэков тыщ пятьдесят было. Да и после войны народа тоже сидело немало.
— А что они тут делали?
— Узкоколейку строили, лес валили… — Мишке явно не хотелось вдаваться в подробности. — Надо бы прогуляться, посмотреть что да как… Мы докурили, натянули болотные сапоги, расчехлили ружья и, проваливась выше колена в снег, вошли в лес. Тренированный Мишка пробивал тропу. Я шёл следом, но и это было тяжело — влажная снеговая крошка доходила до причинного места и набивалась за высокие обшлага сапог, внизу хлюпала вода. За пару часов мы продвинулись всего километра на три. Наконец, Мишка остановился, присел на упавшее дерево и стянул с головы вязанную шапочку — от взмокших волос поднимался пар. Я пристроился рядом.
— Безнадёга. Лес пустой, — сказал он, констатируя очевидное.
— В такое время зверьё уходит в чащу, на лёжки, ждать потомства. В лучшем случае, подстрелим-нибудь беременную зайчиху… Боровая птица тоже сидит тихо, а утка полетит недели через две-три… Мы вернулись в ранних сумерках, разожгли огонь, под последнюю банку тушонки допили водку и забрались в спальники. Мишка сразу отключился, а я ещё долго ворочался. Мне приснилась какая-то жуть, от которой я вскочил как от удара. Сна я не помнил, но мне не хватало воздуха и сердце колотилось как бешенное. Я вышел в холодную, влажную ночь, сделал несколько глубоких вдохов, немного успокоился, вернулся в избу, подбросил дров в очаг и заполз в спальник, но ещё долго не мог уснуть.
— Баста! Возвращаемся, — объявил Мишка утром. — Охоты нет и не предвидется. Да и вообще как-то стрёмно… Возражать я не стал. Мы быстро собрались, вышли к узкоколейке и дождались автодрезину на Пуксу, где почти сразу сели на местный до Няндомы, а там и на московский. К югу от Вологды зимний пейзаж сменился бессснежным, а после Ярославля началась жара. Раздевшись до трусов, я валялся в потной дрёме на верхней полке и старался не вспоминать пустой лес и разбитую деревню. Наконец, радио захрипело «Кипучая, могучая…», состав вполз в вокзал, судорожно вздрогнул и остановился. Я попрощался с Мишкой у входа в метро, нашëл телефон-автомат и позвонил брату. — Здорóво, бродяга! — приветствовал меня брат, явно навеселе. — А мы тебя ждали через неделю… Ты где? Давай к нам! У нас Воля, мы гуляем. Воля — любитель выпить и вкусно поесть, шут и балагур, душа любой компании — приходился роднёй жене брата, то есть как бы и мне тоже. Все, в том числе и я, его обожали и называли просто «Воля», а его нечастые визиты в столицу всегда превращались в праздник. Минут через сорок я был у брата. За столом тесно сидели человек двенадцать, а во главе царствовал Воля, похожий на статуэтку Смеющегося Будды — он был шарообразен, лыс, толстогуб и, при невысоком росте, весил более 120 кило.
— У меня, дорогой, последняя стадия зеркальной болезни, — печально объяснял Воля одному из гостей.
— Какой болезни?
— Зеркальной! Не знаете? Да вы счастливчик! Это страшный, неизлечимый недуг, когда человек может увидеть свои яйца только в зеркале, — произнёс Воля с наигранным трагизмом и тут же расплылся в лучезарной улыбке, от которой его глаза превратились в искрящиеся щелочки. Гости захохотали, а Воля уже рассказывал следующий анекдот. Знал он их сотни и мог довести плачущих от смеха слушателей до обморока. На пике своей артистической карьеры Воля работал конферансье в Эстрадном оркестре Узбекской ССР и иногда снимался в кино в эпизодичеких ролях фашистов или белогвардейцев, для которых его комическая внешность была особенно востребована. На его персональном плакате фотография смеющегося лица смотрела анфас, а рисованное карикатурное туловище с огромным животом и коротенькими ножками — в профиль. Вокруг живота полукружием, как дуга школьного глобуса, шла стойка микрофона. Трудно было вообразить, что в 1945-м, когда ему было девятнадцать, Воля, похожий тогда на прелестного эльфа с копной въющихся русых волос, носил погоны капитана и служил порученцем при коменданте Кремля. Обнищавшая, голодная страна приходила в себя после четырëх лет кровавой бойни. Москву наполняли военные, демобилизованые в форме без погон, транзитный люд и вернувшиеся из эвакуации москвичи. Магазины продавали продукты и товары по карточкам, но на рынках бойко торговали трофейным и ворованным барахло. В набитых битком театрах показывали премьерные спектакли, в кино крутили захваченные у немцев трофейные американские фильмы, а в ресторанах шла такая гульба, что дрожали стëкла и хватались за сердце видавшие виды мэтр-дʼотели. В новогоднюю ночь 1947-го, в огромном зале ресторана гостиницы «Москва», сверкающем золотом погон, орденами и хрусталём бокалов и люстр, сильно выпивший Воля поспорил с каким-то подполковником, скинул сапоги, залез, роняя игрушки, на высоченную ёлку, снял с верхушки звезду и подарил своей девушке. В свободное от прожигания жизни время, Воля нарезал по Москве круги в служебной «эмке» с водителем, что-то организовывая и устраивая. В результате он знал великое множество военного и гражданского начальства, сотрудников органов, иностранных дипломатов, которым он доставлял приглашения на официальные мероприятия, крупных хозяйственников, известных артистов и прочего тогдашнего бомонда. Для вернувшихся с фронта солдат самым главным было то, что они выжили. Им до коликов, до головокружения хотелось простых радостей — пива с солëной рыбкой, провести ночь с женщиной, надеть штатский костюм и свежую рубашку, погулять в парке с детьми… Они наивно полагали, что жизнь после войны может быть только лучше, но не тут-то было — Сталин почувствовал в бесшабашном послевоенном веселье угрозу и решил, что надо закрутить гайки и ещë раз как следует всех напугать. Сказано — сделано. Органы споро раскрыли несколько групп шпионов и заговоровщиков, потом запустили череду больших и малых «дел». Волна репрессий с головой накрыла сотни тысяч людей и закончилась только когда Людоед испустил дух на своей подмосковной даче то ли в результате божьей кары, то ли отравленный трясущимися от страха соратниками. Воля находился слишком близко к кремлёвскому начальству и попал в жернова одним из первых. На Лубянке из него быстро выбили признание в шпионаже на несколько иностранных держав сразу, за что Воле впаяли 10 лет исправительно-трудовых работ. Обычно за шпионанаж расстреливали, но Воле повезло — один из решал оказался его знакомцем и выхлопотал ему недолгий по тогдашним меркам срок. Потом Воля пересек просторы необъятной родины в вагонзакax, набитых врагами народа, блатными и побывавшими в плену красноармейцами. В конце этапа был лагерь на севере Коми, организованный ещё в конце 1930-х для строительства железной дороги на Воркуту. На первой же перекличке Волю выдернул из строя начальник лагеря.
— Лапин Владимир Аркадьевич?
— Так точно, — по-военному отрапортовал Воля.
— А папаша твой до войны в НКВД работал? В Воронеже?
— Да, — расплылся в улыбке Воля. Похоже, ему опять подфартило и он встретил отцовского приятеля. Кряжистый как пень начальник сделал несколько шагов вперëд и встал к Воле вплотную, дыша перегаром в лицо.
— Ну, сучёнок, ты у меня тут сдохнешь. Это ведь твой родитель меня в тридцать восьмом допрашивал… — сказал он негромко и изо всех сил врезал Воле в печень. После полугода побоев, БУРа, каторжного труда и скудной еды Воля весил меньше сорока кило и превратился в типичного лагерного доходягу. Ему оставалось либо ждать смерти, либо броситься на колючку, чтобы быть застреленным охраной и прекратить мучения досрочно. Спасло его то, что в зону приехала концертная бригада зэков, в которой оказались московские друзья. Увидев умирающего Волю, они упросили своë начальство зачислить в коллектив «очень талантливого молодого артиста». Через несколько дней Волю перевели в другой лагерь, где и началась его сценическая карьера. Освободили его летом 1953-го, после смерти вождя. Я выпил штрафную и набросился на закуску.
— Откуда дровишки? — игриво спросил Воля, когда я насытился.— Из леса, вестимо, — ответил я в тон и рассказал о неудавшейся охоте и ночёвке в разбитой деревне. Воля помрачнел, посмотрел в потолок, потом перевëл взгляд на меня.
— Пуксозеро? Зона на берегу? Я, знаешь, в этой зоне два года провел… Никакое это не озеро. Кладбище это, а не озеро. В нëм зимой покойников топили – всë легче, чем мëрзлый грунт долбить. Вывезут по льду на середину и в прорубь. Там тысячи… Воля обвëл глазами притихших гостей, потом налил себе фужер водки, встал и, не чокаясь, выпил. И тогда я понял, что горький чай, который пили мы с Мишкой, был заварен – буквально — в «мёртвой воде», а я ещё и хлебнул её прямо из проруби. Тут же наступило что-то вроде озарения, и я вспомнил кошмар, разбудивший меня в полуразрушенной избе. Ночь. Метель. Ледяная позëмка срывает снег с гребней сугробов. Я лежу в санях, в штабеле окоченевших трупов. В сани веером впряглось человек двадцать мужиков в телогрейках и шапках с завязанными под подбородком ушами, но почему-то без порток. Сзади тяжёлый груз толкает ещë с десяток таких же мужиков. На голых, обветренных шеях от усилий вздулись жилы. Стоптанные ботинки без шнурков на голых синюшных ногах проваливаются в глубокий снег. Вокруг саней полукольцо охраны в белых, как саваны, овчинных тулупах до пят с трудом сдерживает на поводках охрипших от лая овчарок. Сани выезжают на лëд, под низкое безлунное небо. Впереди чëрный квадрат. Над ним свечение, будто внизу полыхает адский огонь. Он отражается ярко-малиновым в глазах брызгающих пеной псов. Мне не хватает воздуха. Я хочу выбраться из-под тяжести, но не могу сдвинуть наваленных на меня мертвецов.
Автор: Лео Терлицкий
— Ночь скорым до Няндомы, потом на местном. Это мои места — уток там можно руками ловить. После окончания Второго меда Мишку забрали в армию и отправили на север врачëм в лагеря для нарушителей социалистической законности. От двух лет жизни среди зэков и охранников можно было сойти с ума или спиться, но Мишку спасла охота — все выходные он бродил по тайге с ружьëм и натасканной им приблудной дворнягой. Подружились мы летом в Коктебеле, куда он приезжал греться на солнышке и лечиться от спермотоксикоза.
— Не пожалеешь, — обрадовался Мишка моему невнятному «ну…». — Возьми водки и, на всякий случай, пару банок тушонки. Палатка не нужна — жилье найдëм. Завтра в девятнадцать на Ярославском, у касс дальнего следования. Мы купили билеты за двадцать минут до отхода скорого Москва-Архангельск, погрузились в плацкартный, выпили, пожевали хлеба с «Докторской», покурили в тамбуре и разлеглись по полкам. Разбудил меня пронзительный голос проводницы: «Няндома! Няндома! Стоянка пять минут!». Мишка был уже на ногах.
— Выходим, дальше на местном. Мы спрятались от промозглого холода внутри облезлого станционного павильона, на двери которого висела побитая временем, чудом пережившая революции и войны эмалированная табличка с надписью «Пассажирское зало». Местный до Плесецка был переполнен — народ ехал на работу.
— Я его знаю… — Мишка перешëл в дальний конец вагона и подсел к какому-то майору.
— От Пуксы будет дрезина, — сказал он вернувшись, — a на Пуксозере есть брошенная зона. Там и заночуем.
— Как это брошенная? — удивился я.
— Закрыта за ненадобностью. Майор сказал, что неделю назад туда гоняли зэков на субботник, так они там всё разломали, чтобы беглые не прятались.
— Пукса, — сказал Мишка, когда поезд замедлил ход. Мы подхватили рюкзаки и чехлы с ружьями, и спустились на низкий перрон. Из другого конца вагона появился майор, призывно махнул рукой и пошёл к вагончику автодрезины на параллельной узкоколейке. Мы потянулись следом. Из кабины выглянул машинист и вопросительно посмотрел на нас с Мишкой, но майор его успокоил: «Эти со мной». Внутри сидело несколько человек в форме Внутренних войск. Вагончик разогнался и покатил по просеке между двумя стенами леса. Снежный покров уходил глубоко в чащу.
— Вы, парни, похоже на тягу собрались? Самое время, — съехидничал один из прапоров.
— Не язви, Федор, может ещё распогодится, — вмешалась шарообразная тëтка в погонах сержанта и сделала мне глазки. — Весну ж никто не отменял… Когда вагончик притормозил, мы спрыгнули с подножки и съехали на задницах с обледенелой насыпи. Автодрезина зажужжала, набрала скорость и, затихнув, растаяла в утреннем мареве. Несколько секунд мы разглядывали чëрно-белый пейзаж — снег, белëсое утреннее солнце, длинные тени от двух десятков изб на вырубке вдоль замëрзшего озера, и обступивший деревню с трех сторон лес. Стояла мёртвая тишина, не было слышно ни птиц, ни шума ветра, ни звуков утренней деревни — радио, петухов и мычания скота. Воздух был насыщен холодной влагой. Мишка, а следом и я, закинули поклажу за спину и пошли к проёму ворот в окружавшем деревню покосившемся высоком заборе с обрывками колючей проволоки поверху. Рядом с проёмом валялись сорванные с петель створки и опрокинутая будка часового.
— А ты здесь раньше бывал? — спросил я Мишку.
— Ну…
— И что это такое?
— Общий режим. По избам зэки, человек двести. В тех, что побольше начальство и охрана, в самой большой клуб. Зэковский субботник явно удался — деревня выглядела как после бомбежки. От большинства изб остались груды бревен, но мы нашли дом, в котором сохранились стены и значительная часть крыши и печной трубы. Ещё час ушёл на то, чтобы выгрести из светёлки мусор, забить досками рабитые окна и навесить обратно дверь. Мишка продолжал хлопотать по хозяйству, а я взял фляги и котелки и отправился за водой. Можно было растопить снег, но я решил осмотреться. Тропинка через глубокий, уже подтаявший снег вывела меня к озеру, а потом к черневшей метрах в ста от берега квадратной проруби. Намерзший за долгую зиму толстый лед был на срезе по-весеннему серым и ноздреватым. День был в разгаре, но солнечный диск почти касался чёрной полосы леса на дальнем берегу озера. Я подумал, что зимой в этих широтах солнце выходит всего часа на два-три, опустился на колени, зачерпнул котелком из проруби и жадно напился. Вода была такой студёной, что заболели зубы. В избе было тепло — стараниями Мишки в полуразбитой печи полыхал огонь. Вскоре в котелках булькала гречка и заваривался чай. Мы размешали в каше банку тушонки, махнули по сто для сугрева, с аппетитом поели, развалились на спальниках и блаженно закурили.
— Странный какой-то чай, — поморщился Мишка, отхлебнув из кружки. Я сделал глоток — напиток оттдавал горечью несмотря на две ложки сахара.
— Индийский, со слоном, купил в гастрономе рядом с домом… Скажи, а много тут лагерей?
— Сейчас, наверное, штук десять. Есть общие, два строгого режима и один женский, километров десять отсюда. Раньше, говорят, было больше.
— Это когда?
— До войны. Здесь тогда зэков тыщ пятьдесят было. Да и после войны народа тоже сидело немало.
— А что они тут делали?
— Узкоколейку строили, лес валили… — Мишке явно не хотелось вдаваться в подробности. — Надо бы прогуляться, посмотреть что да как… Мы докурили, натянули болотные сапоги, расчехлили ружья и, проваливась выше колена в снег, вошли в лес. Тренированный Мишка пробивал тропу. Я шёл следом, но и это было тяжело — влажная снеговая крошка доходила до причинного места и набивалась за высокие обшлага сапог, внизу хлюпала вода. За пару часов мы продвинулись всего километра на три. Наконец, Мишка остановился, присел на упавшее дерево и стянул с головы вязанную шапочку — от взмокших волос поднимался пар. Я пристроился рядом.
— Безнадёга. Лес пустой, — сказал он, констатируя очевидное.
— В такое время зверьё уходит в чащу, на лёжки, ждать потомства. В лучшем случае, подстрелим-нибудь беременную зайчиху… Боровая птица тоже сидит тихо, а утка полетит недели через две-три… Мы вернулись в ранних сумерках, разожгли огонь, под последнюю банку тушонки допили водку и забрались в спальники. Мишка сразу отключился, а я ещё долго ворочался. Мне приснилась какая-то жуть, от которой я вскочил как от удара. Сна я не помнил, но мне не хватало воздуха и сердце колотилось как бешенное. Я вышел в холодную, влажную ночь, сделал несколько глубоких вдохов, немного успокоился, вернулся в избу, подбросил дров в очаг и заполз в спальник, но ещё долго не мог уснуть.
— Баста! Возвращаемся, — объявил Мишка утром. — Охоты нет и не предвидется. Да и вообще как-то стрёмно… Возражать я не стал. Мы быстро собрались, вышли к узкоколейке и дождались автодрезину на Пуксу, где почти сразу сели на местный до Няндомы, а там и на московский. К югу от Вологды зимний пейзаж сменился бессснежным, а после Ярославля началась жара. Раздевшись до трусов, я валялся в потной дрёме на верхней полке и старался не вспоминать пустой лес и разбитую деревню. Наконец, радио захрипело «Кипучая, могучая…», состав вполз в вокзал, судорожно вздрогнул и остановился. Я попрощался с Мишкой у входа в метро, нашëл телефон-автомат и позвонил брату. — Здорóво, бродяга! — приветствовал меня брат, явно навеселе. — А мы тебя ждали через неделю… Ты где? Давай к нам! У нас Воля, мы гуляем. Воля — любитель выпить и вкусно поесть, шут и балагур, душа любой компании — приходился роднёй жене брата, то есть как бы и мне тоже. Все, в том числе и я, его обожали и называли просто «Воля», а его нечастые визиты в столицу всегда превращались в праздник. Минут через сорок я был у брата. За столом тесно сидели человек двенадцать, а во главе царствовал Воля, похожий на статуэтку Смеющегося Будды — он был шарообразен, лыс, толстогуб и, при невысоком росте, весил более 120 кило.
— У меня, дорогой, последняя стадия зеркальной болезни, — печально объяснял Воля одному из гостей.
— Какой болезни?
— Зеркальной! Не знаете? Да вы счастливчик! Это страшный, неизлечимый недуг, когда человек может увидеть свои яйца только в зеркале, — произнёс Воля с наигранным трагизмом и тут же расплылся в лучезарной улыбке, от которой его глаза превратились в искрящиеся щелочки. Гости захохотали, а Воля уже рассказывал следующий анекдот. Знал он их сотни и мог довести плачущих от смеха слушателей до обморока. На пике своей артистической карьеры Воля работал конферансье в Эстрадном оркестре Узбекской ССР и иногда снимался в кино в эпизодичеких ролях фашистов или белогвардейцев, для которых его комическая внешность была особенно востребована. На его персональном плакате фотография смеющегося лица смотрела анфас, а рисованное карикатурное туловище с огромным животом и коротенькими ножками — в профиль. Вокруг живота полукружием, как дуга школьного глобуса, шла стойка микрофона. Трудно было вообразить, что в 1945-м, когда ему было девятнадцать, Воля, похожий тогда на прелестного эльфа с копной въющихся русых волос, носил погоны капитана и служил порученцем при коменданте Кремля. Обнищавшая, голодная страна приходила в себя после четырëх лет кровавой бойни. Москву наполняли военные, демобилизованые в форме без погон, транзитный люд и вернувшиеся из эвакуации москвичи. Магазины продавали продукты и товары по карточкам, но на рынках бойко торговали трофейным и ворованным барахло. В набитых битком театрах показывали премьерные спектакли, в кино крутили захваченные у немцев трофейные американские фильмы, а в ресторанах шла такая гульба, что дрожали стëкла и хватались за сердце видавшие виды мэтр-дʼотели. В новогоднюю ночь 1947-го, в огромном зале ресторана гостиницы «Москва», сверкающем золотом погон, орденами и хрусталём бокалов и люстр, сильно выпивший Воля поспорил с каким-то подполковником, скинул сапоги, залез, роняя игрушки, на высоченную ёлку, снял с верхушки звезду и подарил своей девушке. В свободное от прожигания жизни время, Воля нарезал по Москве круги в служебной «эмке» с водителем, что-то организовывая и устраивая. В результате он знал великое множество военного и гражданского начальства, сотрудников органов, иностранных дипломатов, которым он доставлял приглашения на официальные мероприятия, крупных хозяйственников, известных артистов и прочего тогдашнего бомонда. Для вернувшихся с фронта солдат самым главным было то, что они выжили. Им до коликов, до головокружения хотелось простых радостей — пива с солëной рыбкой, провести ночь с женщиной, надеть штатский костюм и свежую рубашку, погулять в парке с детьми… Они наивно полагали, что жизнь после войны может быть только лучше, но не тут-то было — Сталин почувствовал в бесшабашном послевоенном веселье угрозу и решил, что надо закрутить гайки и ещë раз как следует всех напугать. Сказано — сделано. Органы споро раскрыли несколько групп шпионов и заговоровщиков, потом запустили череду больших и малых «дел». Волна репрессий с головой накрыла сотни тысяч людей и закончилась только когда Людоед испустил дух на своей подмосковной даче то ли в результате божьей кары, то ли отравленный трясущимися от страха соратниками. Воля находился слишком близко к кремлёвскому начальству и попал в жернова одним из первых. На Лубянке из него быстро выбили признание в шпионаже на несколько иностранных держав сразу, за что Воле впаяли 10 лет исправительно-трудовых работ. Обычно за шпионанаж расстреливали, но Воле повезло — один из решал оказался его знакомцем и выхлопотал ему недолгий по тогдашним меркам срок. Потом Воля пересек просторы необъятной родины в вагонзакax, набитых врагами народа, блатными и побывавшими в плену красноармейцами. В конце этапа был лагерь на севере Коми, организованный ещё в конце 1930-х для строительства железной дороги на Воркуту. На первой же перекличке Волю выдернул из строя начальник лагеря.
— Лапин Владимир Аркадьевич?
— Так точно, — по-военному отрапортовал Воля.
— А папаша твой до войны в НКВД работал? В Воронеже?
— Да, — расплылся в улыбке Воля. Похоже, ему опять подфартило и он встретил отцовского приятеля. Кряжистый как пень начальник сделал несколько шагов вперëд и встал к Воле вплотную, дыша перегаром в лицо.
— Ну, сучёнок, ты у меня тут сдохнешь. Это ведь твой родитель меня в тридцать восьмом допрашивал… — сказал он негромко и изо всех сил врезал Воле в печень. После полугода побоев, БУРа, каторжного труда и скудной еды Воля весил меньше сорока кило и превратился в типичного лагерного доходягу. Ему оставалось либо ждать смерти, либо броситься на колючку, чтобы быть застреленным охраной и прекратить мучения досрочно. Спасло его то, что в зону приехала концертная бригада зэков, в которой оказались московские друзья. Увидев умирающего Волю, они упросили своë начальство зачислить в коллектив «очень талантливого молодого артиста». Через несколько дней Волю перевели в другой лагерь, где и началась его сценическая карьера. Освободили его летом 1953-го, после смерти вождя. Я выпил штрафную и набросился на закуску.
— Откуда дровишки? — игриво спросил Воля, когда я насытился.— Из леса, вестимо, — ответил я в тон и рассказал о неудавшейся охоте и ночёвке в разбитой деревне. Воля помрачнел, посмотрел в потолок, потом перевëл взгляд на меня.
— Пуксозеро? Зона на берегу? Я, знаешь, в этой зоне два года провел… Никакое это не озеро. Кладбище это, а не озеро. В нëм зимой покойников топили – всë легче, чем мëрзлый грунт долбить. Вывезут по льду на середину и в прорубь. Там тысячи… Воля обвëл глазами притихших гостей, потом налил себе фужер водки, встал и, не чокаясь, выпил. И тогда я понял, что горький чай, который пили мы с Мишкой, был заварен – буквально — в «мёртвой воде», а я ещё и хлебнул её прямо из проруби. Тут же наступило что-то вроде озарения, и я вспомнил кошмар, разбудивший меня в полуразрушенной избе. Ночь. Метель. Ледяная позëмка срывает снег с гребней сугробов. Я лежу в санях, в штабеле окоченевших трупов. В сани веером впряглось человек двадцать мужиков в телогрейках и шапках с завязанными под подбородком ушами, но почему-то без порток. Сзади тяжёлый груз толкает ещë с десяток таких же мужиков. На голых, обветренных шеях от усилий вздулись жилы. Стоптанные ботинки без шнурков на голых синюшных ногах проваливаются в глубокий снег. Вокруг саней полукольцо охраны в белых, как саваны, овчинных тулупах до пят с трудом сдерживает на поводках охрипших от лая овчарок. Сани выезжают на лëд, под низкое безлунное небо. Впереди чëрный квадрат. Над ним свечение, будто внизу полыхает адский огонь. Он отражается ярко-малиновым в глазах брызгающих пеной псов. Мне не хватает воздуха. Я хочу выбраться из-под тяжести, но не могу сдвинуть наваленных на меня мертвецов.
Автор: Лео Терлицкий